Чудное качество — простота. Простота души, ясность и доверчивость. В детях оно особенно трогательно — бесхитростное, открытое отношение к миру, к людям, скотам и зверям, доверчивый отклик на голос родной матери и на мягкий шелест гада ползущего.
И русской народной душе оно очень свойственно. Не плохая душа: честная, широкая, и… простоватая. Сколько остроумных поговорок и смешных рассказов об этой простоватости русского человека сложено! О том, как рязанцы или тамбовцы соломой огонь тушили, огурцом телушку резали, а пошехонцы в трех соснах блуждали.
Все это свидетельствует не то что о темноте нашей, а о нашем бесхитростном ротозействе, о склонности доверчиво и всерьез прислушиваться к мошенническим посулам, кидаться на приманки и попадаться на удочку в мало-мальски сложных и запутанных отношениях жизни. Порой это бывает смешно. Но больше — обидно и огорчительно.
Житейская практика на протяжении тысячелетней истории много раз жестоко учила слепо доверчивый народ русский. Дорого платил он за эту науку. И все-таки не научился мерить и взвешивать, вдумываться и вглядываться в тех, кто сулит голодному хлеб и рыбу, а дает змею и камень.
Но никогда, кажется, такой дорогой ценой не приходилось расплачиваться за доверчивую слепоту и ротозейство, как ныне, в полосу углубленной революции. Советское владычество и коммунистические опыты развалили великое наше отечество, залили кровью все его углы, самые отдаленные, глухие и смирные, оголодили, оголили, всех уравняли — и стариков и младенцев — горем горьким и слезами. Живешь в нынешней кровавой мгле — окаменело сердце от обилия горя и страдания, живешь — не живешь, тоскливо озираешься кругом, неведомо кого вопрошаешь: что же это за будущее, что за беспросветная и бескрайняя темь? В чем ее вековечная тайна? В какой глубине таятся ее могучие корни?..
И невольно мыслью обращаешься назад. В прошлом, пережитом ищешь ответа и объяснения. Помню, это было лет шесть назад, до войны. В теплый апрельский день копался я в саду, а мой приятель Агафон Синицын, швец и шерстобит по ремеслу, безземельный гражданин Шацкого уезда, но родившийся на Дону (ныне запропал где-то в Царицынской коммуне), сидел на пне старой груши и читал обрывок старой газеты. Читатель он был неторопливый, серьезный, солидный, а в газете одинаково интересовало его все: и политический отдел, и статья о театре, и объявление о продаже породистых щенков. В то время нельзя было очень распространяться насчет того рая на земле, о котором сейчас так много говорят разные советские «Известия», «Борьбы», «Правды» и «Коммуны». Писалось тогда больше о разных житейских случаях, веселых и печальных.
— Самоубийство… ново… новобрачного, — прочтет с запинкою Агафон и задумается. Под весенним солнышком хорошо сидеть неподвижно и не спеша обмозговывать события большие и малые.
— Гм… что же это ему не понравилось? — соображает вслух Агафон.
Поле для догадок просторное. Мимоходом — глядишь — завернет еще станичник-другой, и идет себе мирная, неспешная беседа в звенящей тишине весеннего дня.
Помню, в этот день был нашим собеседником еще Тихон Семибратов. Послушал он о самоубийстве новобрачного и обратился ко мне с вопросом:
— Вы про Арона Бибера читали?
— Нет.
— Да про него во всех газетах пишут.
— Впервой слышу.
— Про Арона Бибера?!
— Ей-Богу, впервой. Каюсь в своем невежестве, но не читал.
— Да во всех газетах! У него в Варшаве собственный дом. Пятиэтажный.
— А кроме дома, чем знаменит Арон Бибер?
— Чем знаменит?
Семибратов немного запнулся, задумался.
— Как видать, знаменит брехней. Чистой брехней. Описывает он в газетах про себя такую публикацию: «За четыре рубля девяносто девять копеек высылаю пятьдесят предметов»… Пятьдесят предметов! Часы-будильник, дюжину иголок, дюжину конвертов и разные другие вещи… бруслеты, броши, цепки, гармонью… За 4 руб. 99 копеек.
— Не дорого.
— Цифра-то дешевая, да на поверку выходит чистейшее мошенничество, жульничество, словом сказать…
— Неисправно высылает?
— И высылает без задержки, но только предметы — одна видимость… жульничество.
Догадался я, что Арон Бибер, вероятно, — один из королей варшавско-лодзинской рекламы, и отчасти подивился, как глубоко, в какие девственные, глухие степные уголки проникла известность его при содействии печатного слова. Ведь, пожалуй, действительно во всех газетах писалось, что у Арона Бибера пятиэтажный дом в Варшаве и в доме этом склад «предметов», высылаемых по первому требованию сотнями и полусотнями за такую оригинальную сумму, как 4 руб. 99 коп., — ни больше, ни меньше. А я по лености мысли и отсутствию любознательности никогда не взглянул в тот отдел печати, где процветает литература Аронов Биберов.
— Догадываюсь, что поднадул вас Арон Бибер на пятидесяти предметах? — смеясь, говорю своему станичнику.
— Никак нет, не на пятидесяти предметах. Я визитку от него выписывал.
— Визитку?
Поглядел я, признаться, не без удивления на Тихона Семибратова, на его ватный потитух, сооруженный не очень искусной иглой Агафона Cиницына, нa чирики, солидными своими размерами напоминавшими дредноуты английского флота, запыленные и выпачканные дегтем шерстяные чулки. Взглянул на почтенную пегую его бороду с былками соломы в ней — самый хуторской, простецкий облик… И визитка от Арона Бибера. Фасон как будто не к лицу.
— Визитку, говорите?